Самое интересное в мире музеев с 1931 года.

Как убивали наши?

В центре этой публикации сложная тема — попытка поговорить о расстрелах и об убиенных с теми, кто их расстреливал. Неформальная встреча Льва Эммануиловича Разгона и Григория Ивановича Ниязова — об этом, о принципиальной непереводимости двух языков — жертвы и палача.

Я встречал десятки и сотни людей, прошедших через тюрьмы и лагеря. Я прочитал десятки книг: воспоминаний, исследо­ваний. Ни от кого из людей и ни из од­ной книги я не узнал: как убивали?

В самом деле, как? Как убивали не­мецкие фашисты, известно во всех, са­мых мельчайших подробностях. Как забирали, вели, копали могилы, уби­вали газом, пулей, как уничтожали трупы — всё известно.

А вот как убивали наши? Как рас­стреливали людей в 1937‑м, 1938‑м и дальше? Старая классическая карти­на: гараж, мотор заведённый, чтобы заглушить выстрелы, пуля в затылок, грузовик с несколькими трупами, вы­везенными куда‑то за город, — всё это кустарщина, существовавшая только до 1937 года. А дальше дело шло об убийствах тысяч людей, десятков ты­сяч. Количество осуждённых на «де­сять лет отдалённых лагерей без пра­ва переписки» исчислялось цифрой со многими нулями. Ну, где‑то можно было пускать в ход такие экзотиче­ские средства массовых убийств, как потопление барж с осуждёнными. Но не везли же людей из Тамбовщины во Владивосток для того, чтобы их убить? Очевидно, всё было проще?

Об этом я думал постоянно, думал годами. И чем дальше во времени ухо­дило от меня проклятое прошлое, тем меньше оставалось надежды раскрыть эту тайну. Что для этого требуется? Встретиться хоть с одним палачом. Ну, расстрельщиком, исполнителем — я не знаю, как они, убивающие, официально назывались. И не просто встре­титься, а узнать от него, как это про­исходило.

Ниязов и оказался тем, кого я все годы искал, с кем хотел встретиться.

Вот и встретился. Я не могу объяс­нить, чем было вызвано такое раскры­тие Ниязова передо мной. С другими в больнице он никогда об этом не гово­рил и вообще сказал мне, что я — пер­вый, кому он все это рассказывает. Вот я оказался симпатичным этому боль­ному палачу. Он ко мне совершенно искренне привязался и, кажется, был огорчён, что, уходя из больницы, я не оставил ему свой телефон, не записал его адрес...

Мне и Ниязову разрешили гулять почти одновременно. И я обрадовался этому, я хотел этого, потому что была в Ниязове какая‑то загадка, томившая меня с тех пор, как он, уличив нашу докторшу в том, что ему недодали ка­кое‑то обследование, гордо сказал:

— От меня не спрячешься! У меня глаз — чекистский!

Прогулочный двор в Институте кардиологии похож на тюремный. Он окружён высокими домами, высокой стеной, из него нет никакого выхо­да на улицу, во внешний мир. Соб­ственно, это два соединённых двора, и в часы прогулок по ним движутся обычным тюремным кругом пары и одиночки выведенных на прогулку.

В первый же раз, когда мы с Ния­зовым вышли во двор и двинулись по кругу, я спросил:

— Ты, значит, Григорий Иванович, был чекистом? Где?

— Да, чекистом был! В Омске.

— Тюремным надзирателем?

— Да. В Омской тюрьме. Сначала в такой, обыкновенной, а потом во внутренней.

— А как ты туда попал?

И я выслушал историю, как стал чекистом омский татарин Григорий Иванович Ниязов. Семья его жила не­проходимо бедной жизнью — 11 де­тей было у его матери‑прачки. Отец был на традиционной для татар рабо­те — дворник, но больших прибылей ему это не приносило. Мой больнич­ный товарищ рос сильным и озлоблен­ным мальчишкой. Учиться он не хотел, мать с трудом сумела довести его до седьмого класса. И помогли в этом не столько слёзы матери и колотушки от­ца, сколько страх учителей перед этим диким зверёнышем. Он мог ночью на­пасть, ударить, разбить окно, может быть, даже зарезать! Он всё мог! В сво­ей ватной куртке Ниязов носил сталь­ной шомпол и пускал его в ход против тех, кого ненавидел. А ненавидел он всех успевающих, любимчиков учите­лей, всех богатых, хорошо одетых. Бил он не только тех, кого лично ненави­дел, но и любого, если ему за это пла­тили. Так и рассказывал:

— Дадут мне большой пирог с мясом или 20 копеек и скажут: вздуй его. Ну, я подхожу к нему после уроков, выну шомпол и как врежу...

После семи классов Ниязов, как он сказал, «ушёл в беспризорные — надо было помогать...». Стать «беспризор­ным» значило у Ниязова стать вором. Он и стал вором. Мелким вором, про­мышляющим на базарах, в магазинах. В профессиональные воровские шай­ки не входил — берёгся. Предпочитал быть одиночкой. Спокойней, безопас­ней. Даже «законники» его боялись — сильного, отчаянного и расчётливого.

А Ниязов был расчётлив и знал, что воровской промысел надо кончать, как только он перестанет числиться подростком, как только начнёт им заниматься не «детская комната» при милиции, а учреждение более опас­ное. И в своё время, когда его начала милиция «трудоустраивать», пошёл на фабрику. Стоять у станка ему бы­ло скучно. Сначала таскал тяжёлое, потом стал вахтёром, заслужил до­верие коменданта и дождался своего часа — в 1935 году чьи‑то зоркие глаза его заметили и отобрали. И стал Ния­зов младшим надзирателем в Омской городской тюрьме. Очевидно, было в нём что‑то внушающее начальству доверие, потому что через полгода ему предложили вступить в партию и стал он старшим надзирателем. А потом — особое доверие: перевели из городской во внутреннюю. И так бы­ло до 1937 года, когда Ниязова — даже не спрашивая его — перевели в «спецобъект». «Спецобъект» находился в 15 километрах от станции Бикин на железной дороге между Хабаровском и Владивостоком. Это было место, куда привозили для расстрелов осу­ждённых из Ворошиловска (Ставро­поля. — Прим. ред.), Хабаровска, Вла­дивостока, из больших городов, из районных центров, отовсюду, откуда их — как пылесос пыль — вытягива­ли на смерть те, которые и официаль­но именовались «карательными органами».

Я не знаю, как лучше — в смысле точности — передать всё, рассказан­ное мне Ниязовым. Наверное, лучше всего не пересказывать, а изложить стенографически точно мои вопросы ему и его ответы. Я говорю «стеногра­фически», и это вовсе не художест­венный образ. Я запомнил и никогда больше не забуду каждое слово Ни­язова в его ответах на мои вопросы. Лучше пусть и идёт эта стенографиче­ская запись, за точность которой я го­тов держать ответ перед всеми людь­ми и собственной совестью.

— Что такое Бикин? Где это?

— А это такая станция. Не малень­кая, нет, большая станция.

— А лагерь где был?

— Километрах в 15 от станции. Там когда‑то была воинская часть, и оста­лись казармы и другие постройки. Ну, оцепили всё проволокой, вышки поставили, на дороге — она‑то одна — по­ставили шлагбаум и пост. Никто туда не подъедет и не подойдёт.

— На много народа рассчитан лагерь?

— Нет, лагерь был не очень боль­шой — человек так на 200 – 250. Но иногда привозили сразу много, так и до 300 доходило. Даже бывшую сто­ловую и ту превратили в барак, нары построили. Но тесноты особой‑то не было, туда же привозили только на два‑три дня. И потом — Бикин был не один только спецобъект. Такой же был в Розенгартовке, километров 60 от нас в сторону Хабаровска, да в других ме­стах были такие объекты.

Слово «объект» Ниязов выговари­вал твёрдо и с достоинством, в этом  слове для него содержалось нечто значительное.

— Ты был надзирателем?

— Ну да.

— И какая была твоя работа?

— Обыкновенная. Дежуришь сутки, через день. Днём едешь с машиной на станцию к поезду. Заберёшь зе­ков, привозишь их, потом по каме­рам разведёшь, сопровождаешь обслу­гу, когда она котёл с баландой таскает, стоишь у кормушки, пока раздают пи­щу, — обыкновенная работа.

— А кто же их расстреливал? Это бы­ли специальные люди, они жили при лагере?

— Да не было никаких специальных людей. Мы же и расстреливали.

— А как?

— Да вот так. Утром сдаём дежурство новой смене, заходим в караулку, берём автоматы, нам тут по стакану водки да­ют, потом берём списки и со старшим идём по камерам, выводим и в машины.

— Какие машины?

— Они крытые. В каждой машине их по шесть человек и четыре наших.

— И сколько таких машин выезжают?

— Три‑четыре машины.

— А они знали, куда их везут? Им что, сначала приговоры объявляли или что?

— Нет, никаких приговоров не объ­являли, ничего не говорили, только «выходи прямо вперёд, давай в ма­шину!»

— Они были в наручниках?

— Нет, у нас их не было.

— А в машине как они себя вели?

— Мужчины — те молчали. А вот женщины начинали плакать, гово­рить: «Ой, что вы делаете, мы же ни в чем не виноваты, товарищи, что вы делаете» и прочее такое...

— А женщин и мужчин везли вместе?

— Нет, всегда отдельно.

— А женщины были молодые? Мно­го их было?

— Не так чтобы много, но были, ма­шины две в неделю бывало. А очень молодых не было, ну, бывали лет так на 25 – 30. А больше среднего возраста, а то и пожилые.

— Далеко вы их возили?

— Километров за 12 к сопке — глу­хая сопка называлась. Ну, там сопки вокруг, а посередине мы их сгружали.

— Так что, вы их выгружали и объ­являли им?

— А чего объявлять? Мы кричим «Выходи! становись!» — они вылеза­ют, а перед ними уже яма выкопанная. Они вылезут, жмутся, а мы сразу по ним из автоматов.

— Молчали?

— Кто молчит, а кто начинает кри­чать, вот мы‑де коммунисты, погиба­ем безвинно и прочее такое. А жен­щины только плачут и жмутся друг к дружке. Так ведь мы их сразу же...

— А врач с вами был?

— Ну а зачем он? Постреляем, кто ше­велится, добьём — и в машины. А в сто­роне уже ждёт дальлаговская бригада.

— Что это за бригада?

— А у нас в особой зоне жила брига­да уркаганов из Дальлага. Они обслу­гой были, и потом их дело было ямы рыть и закапывать. Вот мы уедем, а они пошвыряют в ямы, закопают, вы­роют яму на завтрашний день. Урок у них кончен — в зону. Им зачёты шли, и кормили их хорошо, да и работа не пыльная — не лес валить.

— А ты?

— А мы приедем в лагерь, сдаём в ка­раулке оружие, выпиваем, значит, бес­платно, сколько хотим. Другие помно­гу — тянуло на дармовое, — я завсегда один стакан выпью, схожу в столовую, поем горячего и в казарму спать.

— А хорошо спал? Ну, не страшно те­бе было?

— Чего страшно‑то?

— Ну, что убил только что людей. Не жалко их было?

— Нет, не жалко. Не думал об этом. Спал хорошо, днём погуляешь, места там красивые есть. Скучновато, конеч­но, баб нет.

— А женатые среди вас были?

— Нет, с женами не брали. Конечно, начальники‑то обходились. В дальла­говской бригаде были такие бабёнки — закачаешься! Ну, там повара, посуду мыть, полы — вот они все начальни­кам доставались. А нашему брату — шиш! И подумать нельзя было хвата­нуть какую...

— Григорий Иванович, а ты знал, что люди, которых вы расстреливали,— неповинные, ни в чём не виноватые?

— Ну, тогда об этом не думали. А по­том — да. Нас вызывали к прокурорам, расспрашивали, объяснили, что они были невиноватые, ошибки тут были и эти, перегибы. Но нам сказали, что мы тут ни при чём, мы ни в чём не ви­новатые.

— Ну, хорошо, вам приказывали — вы и стреляли. Но вот ты узнал, что убивал мужчин, женщин ни в чём не виновных, тебя после этого совесть не мучила?

— Совесть? Нет, Наумыч, не мучила. Никогда про это не вспоминаю и не ду­маю, а когда и вспомню — нет, совсем, совсем ничего, как и не было. Я, зна­ешь, сейчас стал такой жалостливый, вот, смотрю, мучается старичок ка­кой — так мне его жалко станет, иногда заплакать могу. А тех — нет, не жалко. Совсем не жалко, как и не было их...

 



Отправить сообщение в редакцию