Самое интересное в мире музеев с 1931 года.

«Жив, здоров, находится в лагерях»

Мы публикуем текст воспоминаний Интерны Ярцевой (1930 – 2017), дочери Виктора Владимировича Ярцева (1904 – 1940), майора государственной безопасности, одного из ближайших сотрудников Н. И. Ежова. В 1938 году Виктор Ярцев был отправлен на Сахалин, где проводил массовые аресты и расстрелы. В 1940 году был расстре­лян по приговору Военной коллегии Верховного суда.

В мае 1937 года отца наградили орденом Ленина. В газете «Правда» это звучало так: «За отлич­ное выполнение правительст­венного задания». Мне до сих пор не­известно, что это за задание, но наша жизнь после этого резко изменилась. И, видимо, резко изменился статус отца. Последовал переезд на улицу Мархлевского, в шикарную казённую квартиру в доме с милиционером при входе. Для меня настала полная изо­ляция. У меня появилась отдельная детская комната, много игрушек, а мне они были уже совсем не нужны, и пианино. Где сохранялась наша ме­бель с Маросейки, неизвестно. Здесь же всё было обставлено казённой, с бирками. Красиво и всё какое‑то не­живое, не своё. В первый класс я пош­ла в школу на тойже улице, но меня туда уже водили за руку и одежду уно­сили домой. Подруг в доме не было, в классе тоже не появились. Тоска была жуткая после тойпрекрасной жизни на Маросейке. <...>

У отца часто бывали в гостях това­рищи по Гражданской войне и по ра­боте. Как и у всех, бывали застолья, было много музыки, пели, танцевали под радиолу. Такого мощного агрега­та, как та радиола, в жизни больше не встречала: пластинки (нормальные и гиганты) укладывались вертикально вдоль открытой крышки, на диск по­давались автоматически, и так же, ав­томатом ставилась ручка с иглой. <...>

Распоряжением Сталина весной отец был послан на Сахалин в качестве правительственного комиссара (эмис­сара, говорила мама). До меня и по сию пору не доходит, как можно май­ора НКВД послать куда‑то в таком чи­не. Попал в авиакатастрофу, лежал в госпитале в Хабаровске. Туда вызвали маму, и ехала она в отдельном вагоне, прицепленном в хвосте поезда. Саму начинку вагона я не помню, а вот окно во всю заднюю площадку врезалось в память — и как же я просила взять ме­ня с собой! Но не случилось. Для проезда на Дальний Восток требовался специальный пропуск, это была осо­бая зона. По возвращении отца напра­вили на долечивание в Барвиху. Мама там его навещала, и однажды машина, в которой её туда возили, провалилась на каком‑то мосту. Их вытащили, но мама сильно ударилась и испугалась, и у неё произошел выкидыш.

Летом нас впервые повез­ли отдыхать в Крым. До ме­ста нас провожал отец, так как мама была очень не­здорова. Я помню Севасто­поль, где отец водил меня смотреть панораму худож­ника Рубо «Оборона Севас­тополя». Оттуда поехали в санаторийв Мисхор. Доро­га шла по горам, машина была открытая, а я сидела справа, со стороны пропас­ти. Большего страха я не ис­пытывала никогда в жизни, да ещё меня выворачивало от крутизны виражей, не­смотря на пихаемые мне в рот лимоны. Сам санаторийпомню плохо, одно осталось в памяти — все стены были обвиты кремовыми розами. А я никогда такой красоты не видела, была очарована и видом, и запахом. Сколь­ко потом меня носило по всяким югам, такой красо­ты и очарования больше не наблюдала. Через несколько дней ма­му изолировали в отдельный корпус — она где‑то сумела подхватить ветрян­ку, детскую болезнь. Сидела взаперти, вся обмазанная зелёнкой и тоскливо глядела в окно. А нами занималась тётя Зина. Летом почти всегда отды­хали на дачах или снимали дом в де­ревне. Помнится Павшино с его совер­шенно дикими комарами, потом были казённые дачи в Одинцове и Пушкине. На даче в Одинцове была хорошая биб­лиотека, и отдельные полки были за­биты толстыми журналами, особенно много было «Нового мира» в твёрдых переплетах. Читала я всё подряд. <...>

Несколько раз отец брал меня с со­бой на военные парады на трибуну на Красной площади, оставлял меня на каких‑то военных в первых рядах, сам находился где‑то в другом месте. Три­буна была близко к Мавзолею, и я хоро­шо видела Сталина и всех остальных.

О жизни на Мархлевского: атмо­сфера того времени была напряжён­ная, маме нездоровилось, отец ходил мрачнее тучи и пропадал на рабо­те. Сестру отца посадили по второму разу (за веру, как участницу «пятидесятнического подполья». — К. С.), отец забрал её сыновей жить к нам. Отец этих ребят, немец‑интернацио­налист (Вольдемар Людвигович Ви­херт. — К. С.), к этому времени про­пал где‑то в лагерях. Потом в доме появилась племянница отца, но она скоро от нас уехала. Время было поистине людоедское, я, конечно, ни­чего не понимала, но чувствовала по настроению взрослых. Да, жили в этой квартире по‑барски: продукты заказывались в спецраспределителе и привозились на дом с посыльным, ми­лиционер стоял у входа, одеты были прилично. Но то время вспоминается каким‑то полутёмным, как прихожая без освещения. И ещё одно горькое воспоминание: на мойдень рождения через учительницу были приглашены ребята из класса. А утром того дня раз­бился ВалерийЧкалов, с которым у от­ца были дружеские отношения. Отец вернулся рано домой, нас заперли в детской и не велели подавать голоса. Что делали взрослые, не знаю, в квар­тире стояла мёртвая тишина.

После перевода отца в Наркомат связи эту квартиру сдали и переехали на Зубовский бульвар. Осталась у ма­мы опись сдачи мебели и всей квар­тирной требухи. Но одну вещь она с собой как‑то прихватила — шикар­ный абажур, он жил с нами ещё очень долго.

На Зубовском жизнь была попроще: квартира поменьше, школа — на Садо­вой, магазины — на Арбате и Смолен­ской. В школу опять водили за руку, здесь надо было переходить Кропот­кинскую, по ней ходил трамвай. Отец плохо себя чувствовал, чаще бывал дома. Иногда он брал меня с собой на прогулки, на Арбате покупали и ели горячую котлету в свежей маленькой булочке, очень вкусную и душистую. Помню, как с отцом покупали подарки нашим женщинам к восьмому марта: маме был куплен набор духов и одеко­лона в нарядной коробочке с блондин­кой на крышке, тёте Зине — кожаная сумочка, Пане — духи и красивый рас­писной платок.

К тому времени у отца собралось много книг, хранились они в запертых шкафах в его кабинете. От любопытст­вующих особ, то есть от меня, кабинет также запирался. Но двери были со стеклами, размером где‑то 40 × 40, хо­рошо вынимались, ключи от шкафов также подобрались очень быстро, бе­ри любую книгу и читай, только успей вовремя смыться до прихода отца. Как же эта лазейка пригодилась! Когда после обыска кабинет опечатали, я от­туда натаскала не только много книг, но и какие‑то вещи.

Отца арестовали в июле по дороге на работу. Мама в это время лежала в родильном доме на Арбате, у Грауер­мана, родила младшую сестру. Мы с Володей жили на даче под надзором тёти Зины, с на­ми были Алик и Толя (Ви­херты. — К. С.) и сын тёти Зи­ны Юра. Из Москвы в слезах приехала Паня с известием об обыске в квартире. Пока собирались, с обыском при­ехали и на дачу. Но там бы­ло всё казенное, вещей мало, кончили всё быстро и повез­ли нас и всё наше барахло в Москву. А там обыск продол­жался ещё долго. Какой‑то ласковый усач всё меня спрашивал, где оружие у от­ца. Я ему показала ящик, где он хранил маленький брау­нинг, но его там не было, ви­димо, уже был сдан. Показа­ла шашку, что хранилась в диване, и кожаные штаны с будёновкой. Но им надо бы­ло что‑то другое. Была со­ставлена опись взятых лич­ных вещей отца, в том числе (противно вспоминать!) белые парусиновые сапо­ги, пара гимнастёрок, один штатский костюм и тому подобное. После обыска опечатали кабинет и спальню, все на­ши вещи перетащили в столовую. <...>

Нас очень быстро вытряхнули из этой квартиры. Приехали из конторы и начали грузить вещи. Однако когда открыли опечатанный кабинет, разго­релся скандал: мама не нашла золо­тых именных часов, которые должны были находиться на столе, ни парке­ровской ручки, ни куска породы с тол­стой золотой жилой. В опись всё не попало, чей‑то карман оказался госте­приимней. Тогда мама не понимала всей страшноты нашего положения и была смелой, но потом стала очень за­мкнутой и сдержанной. А тогда было ей29 лет, имелось на руках пять детей и специальность счетовода с мизер­ной зарплатой.

Перевезли нас на улицу Горького, дом 4. Тогда перетряхивание тако­го контингента оформлялось крайне экономно: в квартиру, где была опе­чатанная комната и жила семья аре­стованного, вселяли семью другого арестанта. И вся недолга. Переезд бес­платный, грузчики все из конторы — бесплатные и быстрые — и транспорт предоставляет контора. Живите и пло­дитесь, дорогие. Как рассказывала ма­ма, поначалу нас хотели поселить в дом напротив Александровского са­да (там, где когда‑то жила Инесса Ар­манд), но, видимо, передумали — а вдруг бросим бомбу через кремлёв­скую стену? Здесь, с шестого этажа был виден только козырек подъезда МХАТ. Комната метров 15, да ещё и формой пеналом, — а нас шесть че­ловек. Житьё в этом пенале помнится плохо, ютились, как мыши в норе: бра­тья спали на полу головами под стол, мама с младшими — на своей кровати, я — не помню где. Комната была сы­рой и холодной. Нас часто забирали на Басманную, там было и тепло, и раздо­лье для маленьких. Осенью за мамой приехала машина, попросили взять с собой маленькую Катю и отвезли на Лубянку. Там долго с ней разговари­вали, кто‑то там был ей знаком. Всё было вежливо и спокойно, даже пои­ли чаем. Спустя много лет маме кто‑то сказал, что отец её видел и слышал. А тогда, все домашние были перепуганы и ждали: вернётся она или нет?

В те проклятые времена была та­кая боязнь в людях, что, когда случа­лась подобная беда, в один миг ку­да‑то исчезают все друзья и знакомые, и несчастная семья остаётся в полном вакууме. Если тебе слабо кивнут при встрече на улице, то будь счастлив, что не перебежали на другую сторону улицы. И семьи тоже держались край­не замкнуто, молчали. <...>

С 1944 года мы пытались что‑то уз­нать об отце. Сделать это можно было в приёмной НКВД на Кузнецком мо­сту, 24. Во дворе надо было отстоять очередь к заветному окошку, в кото­рое говорили ФИО, когда арестован и статью. Через сколько‑то дней — опять очередь в это окошко. Ответ много лет был один: «Жив, здоров, находится в лагерях», — и окошко захлопывается. Стоять в это окошко надо было с но­чи, очередь не пугала, привыкли. Но сама очередь страшная, все молчат, отворачиваются друг от друга, а если говорят, то шёпотом. Двор малень­кий и полный народа. И так тихо, ти­хо. У Анны Ахматовой, у Льва Разгона и множества других написано лучше об этой очереди. Я тогда ещёверила, что отец жив, мама — не знаю, тогда она молчала.

После смерти Сталина и ХХ съезда КПСС вовсю стали реабилитировать всех «шпионов, участников заговоров и прочих троцкистов», посаженных, расстрелянных, выживших и мёртвых. Мы написали Хрущёву, ответа долго не было, но потом пришло письмо с вы­зовом на Старую площадь в Комитет партийного контроля, к его председа­телю. Мама ходила туда одна, пришла убитая, ей сказали, что отца давно уже нет. Однако этот партийный босс дол­го разговаривал с ней, сочувствовал, говорил, что таких честных людей, как отец, мало, что погиб из‑за того, что многое знал, что его оговорил Ежов. Утешал. Назавтра ей было предложено посетить Министерство связи и ЗАГС, потом и прокуратуру. В Минсвязи еёпринял очень быстро какой‑то замми­нистра, пригласил каких‑то людей, го­ворили, чем‑то угощали. В кабинете же вручили двухмесячную зарплату отца. А в ЗАГСе дали справку о смер­ти, причина — разрыв сердца. Мама пришла домой плачущая, и в то же время еётак обрадовали отношени­ем и в КПК, и в Минсвязи. Деньги для нас были огромные, а то, что отца нет в живых, она предполагала уже давно. Приехала З. Т., о чём‑то долго говори­ли — нас всех выгнали, не знаю, — но деньги спрятали и велели всем мол­чать. А посещение прокурора было шо­ком, с порога он выдал: что вы всёходите, что требуете, какая реабилита­ция, эта тройка — Ежов, Фриновский, Ярцев — там клейма негде ставить, и много‑много в подобном духе. Оскор­блял её, кричал и всячески негодовал. Домой пришла очень тихая, бледная и легла, опять был семейный совет, отпа­ивали и отхаживали. Деньги, что дали, мама долго боялась тратить, а вдруг потребуют обратно? Но потом реши­лась и накупила всем одежды и обуви. Больше мама никуда не писала, писа­ла Катя и я. Но всё это были вопли в пустыне, на все запросы отвечали, что или дело в Военном суде, или проще: «реабилитации не подлежит». <...>

К этому времени многое стало из­вестно, что творилось на Лубянке в 1954 – 1956 годах, как вычищались архивы, как старались эти кадры — пусть выгонят из партии, но оставят жить. Как мне говорили знающие лю­ди, многие дела перекидывались на уже мёртвых и расстрелянных чеки­стов, на мёртвых ведь можно было повесить всё и не отвечать головой за свои дела. О делах отца я знала к этому времени достаточно, поэтому и просила показать дело отца. Но по­лучала только цитаты, даже глаз за­пустить туда не дали. Минут через 30 поняла, что разговор бесполезный, и решила его кончать. <...>

Прошло 20 лет, я опять писала в Во­енную прокуратуру, меня очень куль­турно вызвали. Всё прошло страшно вежливо, приветливо, но как‑то на­стораживающе, может быть, это мне так казалось, но посещение подобных мест не очень приятное дело. Зада­ли такой вопрос: а зачем вам эта ре­абилитация, что вы хотите? Сказала: ничего, кроме реабилитации. Но не поверили, видимо, много ходит та­ких, которым нужно вернуть квартиру, имущество и прочее. Объяснила, что от нашего милого государства мне ни­чего не надо, выжила без его помощи и сейчас не нуждаюсь, а реабилита­ция нужна для нас, оставшихся в жи­вых. Через пару месяцев мне вручили бумагу, что реабилитация невозмож­на по изложенным причинам. На мойвопрос, где в этих причинах статья 58 с самыми страшными пунктами (это шпионаж, заговор и прочие страшные обвинения), по которой получил пулю в затылок, ответили — это всё снято, он в этом не виновен. На вопрос, так за что же он был расстрелян, ответа я так и не получила. А реабилитации не будет, так как было превышение полномочийна Сахалине. И это было последнее, больше и я никуда не писа­ла, и запретила Кате и Володе.



Отправить сообщение в редакцию